Убить мандарина, убить старушку

Убить мандарина, убить старушку

– С одной стороны, глупая, бессмысленная, ничтожная, злая, больная старушонка, никому не нужная и, напротив, всем вредная, которая сама не знает, для чего живет, и которая завтра же сама собой умрет. (…) Убей ее и возьми ее деньги, с тем чтобы с их помощию посвятить потом себя на служение всему человечеству и общему делу: как ты думаешь, не загладится ли одно, крошечное преступленьице тысячами добрых дел? За одну жизнь – тысячи жизней, спасенных от гниения и разложения. Одна смерть и сто жизней взамен – да ведь тут арифметика!

Так говорит студент молодому офицеру в «Преступлении и наказании» (1866); их разговор в каком то «плохоньком трактиришке» случайно слышит другой петербургский студент – Родион Раскольников.

Литературный источник этого разговора указан самим Достоевским в набросках к знаменитой пушкинской речи (1880):
У Бальзака в одном романе, один молодой человек, (…) обращается с вопросом к своему товарищу, студенту, и спрашивает его: послушай, представь себе, у тебя ни гроша, и вдруг, где то там, в Китае, есть дряхлый больной мандарин, и тебе стоит только здесь, в Париже, не сходя с места, сказать про себя: умри, мандарин, и он умрет, но из за смерти мандарина, тебе какой нибудь волшебник принесет сейчас миллион и никто этого не узнает, и главное он ведь, где то в Китае, он мандарин все равно, что на луне или на Сириусе – ну что, захотел бы ты сказать, умри, мандарин, чтоб сейчас же получить этот миллион?

Процитируем Бальзака точнее («Отец Горио» (1834), разговор Растиньяка со студентом медиком Бьяншоном, перевод Е. Корша):
– Ты читал Руссо?
– Да.
– Помнишь то место, где он спрашивает, как бы его читатель поступил, если бы мог, не выезжая из Парижа, одним усилием воли убить в Китае какого нибудь старого мандарина и благодаря этому сделаться богатым?
– И что же?
– Пустяки! Я приканчиваю уже тридцать третьего мандарина.

Однако прочитать что либо подобное у Руссо Растиньяк не мог. На самом деле этот вопрос заимствован из книги Рене де Шатобриана «Гений христианства» (1802):
Если б ты мог одним усилием воли убить человека в Китае и унаследовать его имущество в Европе, с абсолютной, сверхъестественной уверенностью, что никто никогда не узнает об этом, ты бы решился на это?

Вместо шатобриановского «человека в Китае» Бальзак ввел «мандарина»; так возникло выражение «убить мандарина».
В 1855 году появилась одноактная комедия Анри Монье и Эдуара Мартена «Убил ли ты мандарина?» Здесь тот же вопрос выглядел несколько иначе:
– Если бы можно было простым нажатием кнопки убить богатого человека, живущего в самой сердцевине Китая (…), и стать его наследником, кто из нас не нажал бы на кнопку и не убил бы этого мандарина?

Переведя кнопку как «шишечку», эту фразу привел Лев Толстой в статье «О голоде» (1891), приписав ее уже не Руссо, а Вольтеру:
«Вольтер говорит, что если бы можно было, пожав [так!] шишечку в Париже, этим нажатием убить мандарина в Китае, то редкий парижанин лишил бы себя этого удовольствия».

Хотя о дистанционном убийстве мандарина первым написал Шатобриан, у него был великий предшественник, живший на двадцать три столетия раньше. Во II книге трактата Платона «Государство» софист Главкон, обсуждая с Сократом проблему добра и зла, предлагает провести мысленный эксперимент:
– Мысленно сделаем вот что: дадим полную волю любому человеку, как справедливому, так и несправедливому, творить все что ему угодно, и затем понаблюдаем, куда его поведут его влечения.

И далее рассказывает легенду о лидийском пастухе Гиге. Гиг случайно нашел золотой перстень, благодаря которому можно было сделаться невидимым. «Поняв это, он сразу повел дело так, чтобы попасть в число вестников, окружавших царя. А получив к царю доступ, Гиг совратил его жену, вместе с ней напал на него, убил и захватил власть».
Отсюда Главкон делает вывод:
– Если бы было два таких перстня – один на руке у человека справедливого, а другой у несправедливого, тогда, надо полагать, ни один из них не оказался бы настолько твердым, чтобы остаться в пределах справедливости и решительно воздержаться от присвоения чужого имущества и не притрагиваться к нему, хотя каждый имел бы возможность без всякой опаски брать что угодно на рыночной площади, проникать в дома и сближаться с кем вздумается, убивать, освобождать из заключения кого захочет – вообще действовать среди людей так, словно он равен богу.

Вот только у Достоевского проблема поставлена шире, чем у его предшественников. У тех, от Платона до Бальзака, речь шла о преступлении ради личного блага; у Достоевского речь идет о благе всеобщем. И оказывается, что даже всеобщее благо не оправдывает самого «крошечного преступленьица».